Огни Тригорского

 

Главный экспонат Михайловского дома-музея Пушкина – это, безусловно, вид из окна на долину Сороти. Это тот случай, когда стоит проехать полтысячи километров на машине, потому что туда не идут поезда, потом километров пять пройти пешком, потому что туда не ведут автодороги, зайти в этот трижды сгоравший до тла, и все равно заново восстановленный дом, чтобы просто посмотреть из окна. Парки, дорожки, убранство комнат, найденные с трудом реальные вещи и просто вещи эпохи, экскурсионный рассказ – все это очень интересно и важно, но без этого вида все рассказы о преображении Пушкина во время Михайловской ссылки для слушающего их остаются чисто теоретическими – «ну да, наверное… возможно…» А когда сам видишь это место в первый раз, то дух захватывает, и все становится понятно и без биографических подробностей, и хочется возвращаться сюда еще и еще. 

Мне повезло – наша деревня всего в полусотне километров отсюда, и поэтому мы каждое лето ездили сюда просто так – погулять, походить, посмотреть. Поэтому у меня нет никакого внутреннего отторжения перед искусственностью «заповедника». Возможно, еще и от того, что меня никто никогда не заставлял слушать экскурсии. Я стал их слушать много позже, только тогда, когда сам до этого дозрел. И то ли от плохой памяти, то ли от того, что в разные моменты жизни выделяешь из примерно одного и того же рассказа различные темы, но неизменно каждый раз слышишь новое. 

Пожалуй, из всех трех усадеб больше всего мне нравится Тригорское – снаружи сарай сараем (здание бывшей фабрики), но изнутри эта светлая анфилада разноцветных, залитых солнцем комнат очень точно передает то ощущение юности и свежести их обитательниц, того, что так влекло в этот дом Пушкина. Сама Прасковья Александровна Осипова-Вульф, две ее дочери от первого брака, две от второго, две племянницы и две падчерицы (дочери второго мужа) – такой цветник. Где-то здесь, в этом доме – «Когда я слышу из гостиной ваш легкий шаг, иль платья шум…», «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…», «Всё мгновенно, всё пройдет; что пройдет, то будет мило», «Мне не к лицу и не по летам... пора, пора мне быть умней!» 

В этом прообразе «Дома Лариных» тоже две сестры, где старшая – серьезная мечтательница, а младшая – живая и бойкая кокетка. Герой выбрал старшую, поэт младшую. Пушкину больше нравилось проводить время и дурачиться с младшей Евпраксией (Эфрозина-Зина-Зизи), чем всерьез скучать со старшей Анной. Влюбленная всю жизнь в поэта Анна Осипова-Вульф так никогда и не выйдет замуж, и ей достанутся только такие строки:

Нет ни в чем вам благодати;
С счастием у вас разлад:
И прекрасны вы некстати 
И умны вы невпопад.

 

"На днях, – пишет Пушкин брату,- я мерялся поясом с Евпраксией, и тальи наши нашлись одинаковы. Следственно из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она - талью 25-летнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила, с Анеткою бранюсь; надоела!"

Судя по портретам, талия была вполне себе такая. А через полгода об этом же в «Онегине»:

Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!

 

По вечерам Зизи варила для старшего брата и его друзей ромовую «жженку» в ковшике с длиной серебряной ручкой, поэтому строка «Ты, от кого я пьян бывал» понимается двояко. Спустя три года Пушкин пришлет Евпраксии Вульф изданные 4-ую и 5-ую главы «Евгения Онегина», написанные в то лето с талией и жженкой, и подпишет на обложке «Твоя от твоих» (из литургического канона слова священника над Чашей Евхаристии). В 4-ой главе молодой мужчина на скамейке в парке объясняет юной барышне, отчего он не женится, если она ему так нравится, а в 5-ой главе празднование ее именин, которые в семье Осиповых отмечали 25 (12) января Преподобная Евпраксия, дева Тавенская, и мученица Татьяна Римская выпадают на один и тот же день. Так что первоначальный прямолинейный вывод об образах и прообразах старшей и младшей сестры в романе и в жизни был бы слишком поспешным. 

Про их отношения мы вообще знаем куда меньше, чем нам, любопытным, хотелось бы. Переписки не сохранилось – перед своей смертью в 1883 году Евпраксия Николаевна заставил дочь сжечь все письма Пушкина. Но мы знаем, что после того лета, они дружили всю жизнь. Евпраксия вышла замуж за хорошего человека, барона Бориса Вревского, родила десять детей, Пушкин бывал у них в гостях, в имении Голубово, которое совсем недалеко от Тригорского. А перед самой смертью судьба вновь столкнула их лицом к лицу: 

«Евпраксия Николаевна Вревская в очередной раз приехала в Петербург 16 января 1837 года, за десять дней до роковой дуэли. Пушкин явился к ней, как только узнал о ее приезде, что ее очень тронуло. Разговор шел в основном о судьбе Михайловского. Вревские, понимая, что поэт сам не сможет выкупить имения, решили в случае необходимости купить Михайловское. И поэт горячо благодарил своих друзей. Обещал появиться 25 января, чтобы проводить Евпраксию в Эрмитаж. 

25 января Пушкин с утра сочинял письмо Геккерну и по дороге на Васильевский остров, к Вревской, сдал его на городскую почту. Неизвестно, отправились ли они в тот день в Эрмитаж, но она оказалась единственным человеком, которому он рассказал все. 

26 января, накануне дуэли, Пушкин вышел из дома в шесть часов вечера и вновь направился к Евпраксии Николаевне. Она пыталась напомнить Пушкину о детях, на что он ответил, что надеется на обещание императора позаботиться о них. 

Вернувшись в Тригорское уже после дуэли, она поделилась с матерью, и Прасковья Александровна позже писала А. Тургеневу: "Я почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днем моей Евпраксии, которую он любил, как нежной брат, и открыл ей свое сердце. Она знала, что он будет стреляться! И не умела его от того отвлечь!!" 

Никто так и не узнал, что именно говорил поэт за день до дуэли. Пушкин взял с Евпраксии слово, и она его сдержала».

Когда Александр Тургенев с царскими жандармами в 1837 тайно везли гроб с телом Пушкина по темному февральскому снегу, окоченевшие лошади сбились с пути и вместо Святогорского монастыря попали в соседнее Тригорское, разбудив этим страшным известием Прасковью Александровну и живущих с нею двух ее младших дочерей – Машу и Катю. Такая вот «Метель». В этом факте пушкинской биографии тоже есть что-то как будто специальное, литературное – после смерти оказаться в доме, где был когда-то так счастлив.

 

В Михайловском Пушкин творил, с этой кручи его поэтический гений проникал и в дали расстояний – к лицейским друзьям, к крымской любви, к молдавским цыганам, и в дали веков – к Пимену и царю Борису, и в глубины истинного духа – к Пророку. А в Тригорском он жил полной жизнью живого человека – балагурил с красивыми барышнями, восхищался университетским образованием их брата Алексея Вульфа и его сокурсника Языкова, и много-много смеялся. 

Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не михайловский приказчик),
Привезет нам, право, клад...
Что?— бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же — то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.

 

Или такое:

Что с тобой, скажи мне, братец.
Бледен ты, как святотатец,
Волоса стоят горой!
Или с девой молодой
Пойман был ты у забора,
И, приняв тебя за вора,
Сторож гнался за тобой,
Иль смущен ты привиденьем,
Иль за тяжкие грехи,
Мучась диким вдохновеньем,
Сочиняешь ты стихи?

 

У всех было в жизни свое Тригорское... И потому, наверное, так больно бьет эпилог, или постскриптум этой истории. 

В феврале 1837 в Тригорское привезли гроб с телом Пушкина, а в феврале 1918 Тригорское, как и Михайловское, как и все остальные псковские дворянские усадьбы будут сожжены. И сожгут их не наступающие на Петроград немцы, а свои же, крестьяне, потомки крепостных, возможно, например, того самого «малыша», который «уж отморозил пальчик». Окажется, что «бессмысленный и беспощадный» русский бунт может происходить не только в далеких стылых оренбургских степях, но и прямо здесь, у родной сонной Сороти, где было так хорошо и весело, где когда-то менялся поясом с пятнадцатилетней девушкой. Кстати, дочь Евпраксии, Софья Борисовна Вревская, та самая, что по приказу матери сжигала переписку, последняя владелица Тригорского имения, доживет до пожара. «Дом Лариных» сгорит у нее на глазах. 

«Больную, едва двигавшуюся старуху (78 лет) с трудом вытащили через разбитое окно, обращенное в сторону погоста, усадили в салазки, привязали покрепче веревкой и, крадучись, отвезли на Воронич к священнику — он спас ее от буйствовавших громил и приютил на некоторое время. Софья Борисовна осталась одна. Ее слуги Глаша и Федор изменили ей.» — будет вспоминать ее племянница, Наталья Павловна Вревская.

А вот как этот же момент описан в воспоминаниях Варвары Васильевны Тимофеевой-Починковской, жившей в колонии для неимущих и престарелых литераторов, открытой в 1911 году рядом с Михайловской усадьбой. 

«18 февраля 1918. 

Не проходит и часа, как передается известие, что грабят Тригорское… Оттуда доносится к нам грохот и треск разбиваемых окон… Вбегает с воплем старая служанка Софии Борисовны (баронессы Вревской) и кричит на весь дом: „Грабят ведь нас! Зажигать начинают! Куда мне барышню мою деть, не знаю… Примите вы нас!“ Но в доме у дьяконицы общая паника. Кто-то предупредил их, что зажгут и дом отца Александра, в двух шагах от нас, на той же горе… На пороге появляется сам отец Александр, озирает всеобщую суматоху и с изумлением восклицает: „Что вы делаете? Что вы делаете?“ — „Тригорское зажигают! Разве не видите сами?“ — отвечают ему на бегу. В Тригорском, действительно, зажигают костры и внутри, и снаружи. Целые хороводы носятся там вокруг костров, держась за руки и распевая какие-то дикие, разудалые песни. Крыша занимается, из труб вырывается дымное пламя, искры снопами разлетаются в воздухе… Дом уже весь сквозной, пронизан огнями и напоминает какую-то адскую клетку… Как бесы снуют там зловещие черные тени… Кошмарное зрелище! Не хватает духу смотреть… отец Александр… приютил у себя старушку баронессу с семьей, ее слуг, сторожит всю ночь дом, и никто не является поджигать его. Тригорское догорает… Мы ложимся не раздеваясь в ожидании судьбы…

19 февраля 1918.

„Грабят Петровское и Михайловское“, — возвещают мне утром. А я лежу, как в параличе, без движения от всех этих дум. И только про себя придумываю заглавие для происходящего: „Власть злобы и тьмы…“ „Власть завистливой злобы и бессмысленной тьмы“.

Под вечер вижу в окно новое зарево. И вот там над лесом — большое и яркое. „Зажгли Михайловское! — снова возвещают мне, — чтобы не ездили туда и не вспоминали“. Не знаю будут ли ездить и вспоминать пушкинское Михайловское, но два дня спустя я ходила туда пешком, как на заветное кладбище, и я вспоминала… Шла по лесу, видела потухшие костры из сожженных томов „Отечественных записок“, „Русского богатства“, „Вестника Европы“ и других повременных изданий… Подняла из тлеющего мха обгорелую страничку „Капитанской дочки“ посмертного издания 1838 года… Нашла в снегу осколки бюста, куски разбитой топорами мраморной доски от старого бильярда и вспомнила, как он играл тут одним кием. Взяла на память страдальческий висок разбитой вдребезги его посмертной маски…»

 

«В Голубово же, где не раз гостил великий Поэт, не пощадили даже родовое кладбище Вревских. В начале 30-х годов туда, в район вревского городища, на уборочные работы были направлены матросы Балтфлота. Когда они уехали, обнаружилось, что на фамильном кладбище Вревских склеп разграблен, могилы осквернены. Над останками злобно надругались: выкопав скелет, его прислонили к дереву, а в рот воткнули папиросу… Осталась только старинная фотография могилы Евпраксии Николаевны, той самой «Зизи», что когда-то была воспета Пушкиным.»

 

 

Ссылки 

https://vasily-sergeev.livejournal.com/6789389.html 

https://fanread.ru/book/8439739?page=146 

 

 

 

 

 

Два автора Заповедника

 

В Пушкинских горах помимо трех усадеб и монастыря есть еще два места, которые под давлением народной памяти потихоньку превращаются в музейные объекты, – дом, который снимал Сергей Довлатов, уже давно выкуплен, законсервирован от дальнейшего разрушения, открыт для посещения, и с лета 2014 года по нему водят экскурсии, а дом, где жил Семен Степанович Гейченко под двухсотлетним ганнибаловским дубом, пока принадлежит его дочери, на нем только мемориальная доска и все экскурсии снаружи, но в будущем, конечно, и тут будет музей. 

В этом есть доля постмодернистской иронии – делать музей про того, кто сделал музей, и рассказывать на экскурсии про того, кто водил экскурсии, и это здорово, это делает поездку в Пушкинские горы по-настоящему живой и разнообразной, как купание в Сороти, велосипедная прогулка от Петровского до Тригорского и зоопарк со страусами, лосями и медведицей Василисой. Мне кажется, что эти два ярких человека интересны не только сами по себе, но и на контрасте друг с другом. 

Первый из них – это бессменный директор С.С.Гейченко, который в течение сорока лет тщательно восстанавливал после войны все три усадьбы практически с нуля, большую часть по сути придумав заново, сумел вдохнуть жизнь не только в здания, но и в само пространство – леса, парки, рощи, луга, находил заросшие за сотню лет старые фундаменты часовень, мельниц, находил в колхозных огородах поклонные кресты древних городищ, а в крестьянских избах вещи, утащенные из господских домов во время революционного раздрая, возводил постройки на своих местах, если они были известны, а, если нет, придумывал сам, совмещая педантизм настоящего ученого со смелостью творческого человека. Всего не перечислить – Гейченко записывал рассказы старожилов окрестных деревень, изучал псковские архивы, организовал археологическую экспедицию, которая нашла на Савкиной горке следы Михайловского монастыря XV века, давшего названия месту, заставил министерство сельского хозяйства выделить пару мощных гидроснарядов для спасения озера Маленец и Кучане от многометрового слоя ила, находил и собирал со всего мира личные вещи, принадлежащие Пушкиным, Ганнибалам, Осиповым-Вульф, написал несколько книг о жизни и круге общения ссыльного поэта – короче посвятил заповеднику большую половину своей 90летней жизни, и похоронен тут же – на Ворониче. 

Второй из них, писатель Сергей Довлатов, умер 48летним и похоронен в далеком Нью-Йорке, где закончил и опубликовал повесть «Заповедник». В Пушкинских горах провел всего год, сбежав сюда от тяжелой жизни непубликуемого гения, пытаясь найти здесь опору, покой и применение своих сил. Но органическое неприятие пафоса и пошлости жизни догнало его и тут, причем не меньше, чем в Ленинграде. Оно и вылилось в итоге в очень едкую, остроумную и одновременно страшно горькую книгу, пожалуй, самую яркую и известную из всех довлатовских. На экскурсии рассказывают о реакциях героев после прочтения «Заповедника», ведь все они абсолютно реальны. Большинство серьезно обиделись, да и сложно не обидеться, например, на «некрасивую женщину лет тридцати по имени Марианна Петровна с неуловимо плохой фигурой». Многие, вроде Михаил Ивановича, хозяина дома, приняли книгу вполне благосклонно, а его сосед Толик, который в 1976 году «откровенно и деловито помочился с крыльца, затем приоткрыл дверь и скомандовал: - Але! Раздолбай Иваныч! К тебе пришли», в 2018 по-прежнему живет с супругой в доме напротив и в свои 72 года вполне охотно помогает музею Довлатова тем, что косит там траву. 

Сам Гейченко на довлатовскую повесть обиделся, конечно, страшно. И, надо думать, не за личные мелкие шпильки в тексте вроде: «Своими брюками, товарищ Довлатов, вы нарушаете праздничного атмосферу здешних мест» или «Это дурацкие затеи товарища Гейченко – он хочет создать здесь грандиозный парк культуры и отдыха», а за общий дух и тон, бескомпромиссное неприятие и отторжение всего, во что было вложено такое количество человеческих сил и вдохновения. 

Три дня мы были в Пушгорах, и три дня я все ходил и думал об этом противопоставлении двух великих людей. Один очень долго и тщательно создает целый мир, целую галактику, другой же, как пролетающий по ней спутник, парой очень точных и емких фраз фиксирует ее и передает изображение на Землю, читателям всего мира. Это не только два типа личности, а два принципиально разных подхода к жизни. Это как Завельский и Кузнецов. 

 

С годами отношение меняется, и если когда-то во время лекций я под студенческой партой залпом читал одолженный у Леши Подобряева «Заповедник», то сейчас, сидя на закатном холме Воронича и глядя на бесчисленные изгибы Сороти, у меня органичней идет гейченковское «Лукоморье». Возможно, потому, что герои Довлатова, все эти «дружбисты» семидесятых-восьмидесятых, уже успели окончательно спиться и кануть в прошлое (несмотря на 70летних косцов), а герои книг Гейченко – Петр Абрамович, Прасковья Александровна, Анна Петровна и т.д. – в этих лугах и рощах вечно живы. 

В последний день ко мне пришло наконец примирение этого внутреннего антагонизма, когда мы обратили внимание на только что, год назад, высаженную аллею из пары десятков совсем юных липок, которая будет вести от Михайловского парка через широкое поле к автодороге, и там каждое деревце подписано в честь кого-то из людей, оставивших свой след в истории Заповедника. Среди них есть как имя Гейченко, так и имя Довлатова.

 

   Сергей Павловский 
           Август 2018 г.
 

                                                                                               

 

 

другие тексты